Нет, все это — уже не политика. Это что-то пострашнее и поважнее всех политик, бывших и будущих. Говорить ли о пылинке, приставшей к материку, когда колеблется материк, когда он весь, и с этой пылинкой, вот-вот провалится в пучину морскую и только волны воронкой закипят над ним?
Провалится — не провалится… Но если нет, и если мы, даже в минуты прозрения, не издыхаем от страха, не теряем последнюю надежду нашу — то вот почему: есть еще в мире люди, готовые положить душу за жизнь другого. Есть еще в мире великая любовь. А если есть она — значит, и будет: «Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится».
Человеку, явившему нам любовь, поддержавшему нашу слабеющую надежду на спасение — Владимиру Дмитриевичу Набокову — кланяемся земно, в благодарной тишине.
Он услышит и наше молчание. Он жив.
День русской культуры — день Пушкина.
Что он для нас? Великий писатель? Нет, больше: одно из величайших явлений русского духа. И еще больше: непреложное свидетельство о бытии России. Если он есть, есть и она. И сколько бы ни уверяли, что ее уже нет, потому что самое имя России стерто с лица земли, нам стоит только вспомнить Пушкина, чтобы убедиться, что Россия была, есть и будет.
Так для нас, но не так для иностранцев. Никто из них не сомневается в том, что русская литература всемирна, и никто не знает Пушкина, не верит, что он для России — то же, что Гете для Германии, Данте для Италии, Гомер для Греции. Как сильно действуют на иностранцев обе половины расколовшегося русского духа, А. Толстой и Достоевский, а целое, Пушкин, не действует вовсе. И мы предчувствуем, что сколько бы ни объясняли, ни открывали его иностранцам, он все-таки останется для них закрытым, запечатанным семью печатями. Тут его и наша немота, вечная или до какого-то срока. Это солнце России для мира еще не взошло.
Отчего? Не оттого ли, что Пушкин слишком поэт-«певец», а в песне все зависит от поющего голоса, в стихах — от лада и звука речи, от музыки слов. Совершенный стих непереводим, неповторяем на чужом языке, и чем совершенней, тем неповторяемей, а пушкинский стих — предел совершенства. Тут между словом и смыслом такая же связь, как между телом и духом; вынуть дух из одного тела и заключить в другое нельзя; так сказанного на одном языке нельзя сказать на другом.
Да, «непонятность» Пушкина происходит от этого, но не только от этого. Ведь и проза его, которая для нас не меньше стихов, тоже непонятна иностранцам. И почему Гомер, Данте, Гете, хотя в такой же степени «певцы», как Пушкин, а всем открыты, всемирны?
Нет, «непонятность» не только в языке, в поэтическом теле, но и в духе, в существе его, его и нашем, потому что он — мы, в нашем, вечном и высшем пределе. Как же в день русской культуры, день Пушкина, не подумать о том, почему именно это величайшее слово России не услышано миром.
Как будто предвидя этот вопрос, Достоевский в своей речи о Пушкине называет его «всечеловеком» и показывает, как в душе его, душе России, соединяются души всех веков и народов. На это опять-таки убедительно только для нас, своих, а чужие могли бы ответить Достоевскому: «Ты говоришь нам о том, что Пушкин взял у нас; но скажи и о том, что он нам дал».
Тут заколдованный круг: русская всемирность — в Пушкине; но Пушкин закрыт для мира:
Чистый ключ из-под горы
Не бежит запечатленный…
Как же его распечатать?!
«Черт догадал меня родиться в России с душой и с талантом!» Это, конечно, — шутка. Но ведь и крик боли. До чего ему надо было дойти, чтобы так закричать! Это почти невообразимо для нас, но несомненно: была такая страшная минута в жизни Пушкина, когда он вдруг понял: остаться в России — погибнуть, бежать — спастись.
Не спасся — погиб. Ну, конечно, не совсем. Многое сделал, но не все. Умер, не сделав, может быть, главного, не открыв себя миру, не распечатав «ключа запечатленного»; сделался величайшим русским поэтом, но не всемирным; так и не сказал, что Россия даст миру.
Адриатические волны,
О, Брента! нет, увижу вас…
Мы этих волн нагляделись так, что, кажется, если бы среди нас был Пушкин, он закричал бы: «Черт меня догадал умирать на чужбине с душой и с талантом!»
Странная судьба его и наша: он умирал от тоски по Европе; мы умираем от тоски по России. Две тоски встречных, два встречных движения: от него к нам и от нас к нему. Наша разлука с ним — гибель, может быть, не только наша, но и России; наша встреча — спасенье.
Пушкин продолжает дело Петра. Оба они знают или пророчески угадывают, что назначение России соединить Европу и Азию, Восток и Запад в грядущей всемирности. Вот что Пушкин мог дать миру; пусть не дал, не кончил — «умер, как бог средь начатого мирозданья»; в этом горе наше, не надежда: начатое так не может остаться неоконченным. Пушкин так же, как Петр, — не дар, а залог, не исполненье, а обещанье русской всемирности. Но не солжет Пушкин — воплощенная правда России: что обещал — исполнит.
Никогда еще русский народ, — не Россия, а русский народ, т. е. преходящий во времени род, поколенье, дробь вечного целого, вечной России, — никогда еще русский народ не изменял так, как сейчас, делу Петра и Пушкина; так не противополагал русского Востока всемирному Западу; так не уходил от европейского света в азиатскую тьму. Это — не его вина? Нет, и его. Горе народам, о которых говорят: «С них нечего спрашивать!»
Вот почему сейчас так, как еще никогда, нужен Пушкин обеим Россиям. Что их две — одна здесь, в изгнанье, другая там, в плену, — это очень страшно; этого не бывало никогда ни с одним народом; но надо смотреть правде в глаза: это сейчас так: на две половины расторгнута Россия, и мы только верим, что обе половины соединятся. Непреложное свидетельство единой России — Пушкин. Он — примиритель, соединитель, тот, кто делает из двух одно и разрушает стоящую посреди преграду.